С. Д. Шереметев. Мемуары. Часть 8
Был у цесаревича подлекарь, человек глубоко преданный, простой и добряк, по фамилии Чекувер. К нему он иногда обращался «втайне» за каким-нибудь советом или снадобьем. Это тот самый Чекувер, который погиб в катастрофе под Борками. Государь искренно был огорчен его смертью и обеспечил его семью.
Вообще же, цесаревич казался таким здоровяком, что о болезни его как-то не думалось. Он был силы необыкновенной, мог сплюснуть серебряную мелкую монету в трубку и перекинуть мяч из Аничковского сада через крышу дворца. Однажды кто-то проезжал на конке мимо Аничковского дворца и видел, как он выворачивал в саду снежные глыбы. «Ишь силища-то какая!» — с уважением сказал сидевший тут же мужичок.
Он редко сердился. Я даже никогда не видел его во гневе, не многие видели его вышедшим из себя, но слышал я, что, когда это бывало, становилось жутко. Он имел тогда привычку ударять кулаком об стол, и удар был серьезный. Вообще же, он отличался необыкновенною ровностью характера. Озабоченность выражалась у него тем, что он тер переносицу пальцем. Когда же бывал он в духе, у него было необыкновенно светлое и доброе выражение, и было что-то особенное в сочетании выражения этих добрых и проницательных глаз с неуловимым изгибом кончиков рта и улыбкою его, в которой сквозил оттенок юмора. У него была замечательная способность подражать. Иногда в лицах передавал он целый рассказ и очень метко. Смех его громкий и звонкий, как вообще его голос, отчетливый, ясный, он редко говорил тихим голосом, и «шепот» его слышал всего два раза и то в чрезвычайных случаях, когда он этим шепотом обратился ко мне на расстоянии около 15 лет…
В пище он был умерен и любил простой здоровый стол. Одним из любимых его блюд был поросенок под хреном, а когда бывало езжали мы в Москву, то каждый раз обязательно подносили ему от Тестова 6 поросенка. Вообще, он охотно принимал подношения натурою. Иные подносили ему наливку, другие пастилу или хорошую мадеру, его самое любимое вино. В последние годы он особенно пристрастился к кахетинскому «Карданаху», который я ему доставлял. Любил он очень соус Cumberland и всегда готов был есть соленые огурцы, которых предпочитал в Москве. Помню, за завтраком как раз после Борков и тотчас по приезде он спросил соленых огурцов, которых к удивлению не оказалось! Он был воздержан и в питье, но мог выносить много, очень был крепок и, кажется, никогда не был вполне во хмелю. В более молодые годы случалось с ним ужинать в холостом обществе или в лагере. Подавали круговую и пили «наливай сосед соседу» и пр. После похода он привык к румынскому вину Palugyay, весьма посредственному, но выписывал его более по воспоминанию. В действительности любил он только мадеру. <...>
При поступлении моем в адъютанты многие меня не знали и в лагере 8, как водится, старались испытать со стороны крепости и выносливости. Однажды цесаревич приглашен был Евгением Лейхтенбергским в его избу, были некоторые из свиты, великие князья Владимир и Алексей Александровичи. Я чувствовал, что очередь за мною, да и цесаревич охотно наблюдал по этой части. Начались тосты и подношения. Сначала все шло ровно, но хозяин накинулся на меня, повторяя тост за мое здоровье: «выпьем еще раз за нашего» и пр., называя по фамилии. Цесаревич подымал бокал и за ним все присутствующие. Я сознал неизбежность и решился раз навсегда отделаться от повторений. Продолжалось это довольно долго, конец был обычный, но только, когда цель казалась достигнутой, когда уже перестали мне подливать, я сам просил, чтобы мне налили и притом в такой именно момент, когда всякое продолжение становилось трудным. Я видел, как некоторые были удивлены и как цесаревич казался довольным, ободрял и поддерживал меня. С этого дня уже никто не повторял этой пробы, а если и пытались, то цесаревич сдерживал, говоря, что мнение уже определилось относительно моей выносливости. Я останавливаюсь на таком инциденте лишь потому, что в подобных случаях особенно ценятся известные отношения, и нигде как в подобных передрягах нельзя уловить так удобно известные черты характера, придающие бодрость и хорошее настроение! Когда же эти любезные свойства воплощались в лице цесаревича, то чувствовалось невольное сближение и уже на всю жизнь сохранялось доброе воспоминание о таких положениях, связанных с личностью будущего государя. <...>
Замечательная была у него сноровка сравнительно с покойным государем, который всегда суетился и горячился на маневрах. Цесаревич отличался противоположными свойствами. Не раз, недовольный какими-либо действиями, государь вызывал к себе цесаревича для резких иногда объяснений. И тут не изменяло ему обычное хладнокровие. Бывало, как государь сильно горячится, волнуется по мере того, что говорит, глаза становятся совсем круглыми, голос и без того картавый становился раздражительным и крикливым. Очень неприятно было видеть его в такие минуты, чувствовалось что-то несильное в этом раздражении, которое с годами все увеличивалось. Он не всегда держался меры и многим приходилось от него выслушивать неподходящие слова. Все это потом забывалось и говорилось сгоряча. Ничего подобного никогда не бывало с цесаревичем, он редко возвышал голос с войсками, но зато всякий оттенок действовал сильнее. Спокойствие, никогда его не покидавшее, передавалось подчиненным, и противоположность была очень резка. Он никогда и никому не говорил «ты». Николаевское поколение видело в этом что-то патриархальное и отеческое, но на самом деле оно не всегда оправдывалось и только сбивало понятия. Этим нередко пользовались, и допущение фамильярности служило лишь одним из средств для многих проходимцев, устраивающих свои личные дела. Ни тени «фамильярности» никогда не допускал себе цесаревич. Он иногда трунил, подшучивал, но всегда забавно, с свойственным ему юмором и всегда в известных пределах. <...>